Андрей Курятков (a_kuryatkov) wrote,
Андрей Курятков
a_kuryatkov

Categories:

Виктор Чулков "Моя война"

Оригинал взят у ab_an_amat в Моя война

Сегодня это трудно представить, но в 1950-е годы 9 мая было рядовым рабочим днем, и советский человек не знал ни Дня Победы, ни связанных с ним ритуалов.
В демократических кругах принято считать, что И.В.Сталин сразу после Парада Победы 1945 года, то ли недовольный итогами войны (пришлось делить Европу в компании с заклятыми друзьями), то ли боясь «эффекта декабристов» - прямого порождения 1812 года, постарался сделать все, чтобы стереть память о ней из народного сознания. Так же, как в 1930-е годы он стирал и переформатировал историю Великой Октябрьской социалистической революции (современники помнили старое название - Октябрьский переворот) и Гражданской войны.
Так это или не так, еще предстоит понять. Мне кажется, что «равнодушие» Сталина к 9 мая вызвано, прежде всего, тем, что его вообще мало интересовало недавнее прошлое. Он по давно оформившейся привычке подчинял «вчера» и «сегодня» формулированию завтрашних и послезавтрашних задач, которые и ставил перед страной и миром. И твердо знал, что любое недавнее прошлое он переформулирует под эти задачи и их радикальное решение. В этом смысле еще не родившийся День Победы был для него сырым материалом, основательная работа над которым только предстояла.
Перехвативший бразды правления Н.С.Хрущев, несмотря на XX и XXII съезды партии, жил и работал в сталинской парадигме и так увлекся конструированием будущего («Мы построим коммунизьм, мы будем жить при коммунизьме»), что тоже как-то проскочил мимо интересующей нас даты.
Но в стране победившего социализма неуклонно действовал один универсальный закон: там, куда не доходила направляющая и организующая рука власти, события начинали обретать неуправляемый и разрушительный характер. (Замечу в скобках, что неуправляемый и разрушительный характер неизбежно обретали и те процессы, которые осуществлялись по мановению властной десницы. Разница была в том, что последние развивались организованно и в соответствии с решениями того или иного съезда или пленума.)
Так вот, народная инициатива, проявлявшаяся как бы мимо официального календаря, день 9 мая не обходила. Напротив, отмечала его бурным повсеместным пьянством, тон в котором, естественно, задавали фронтовики. А что такое пьяный фронтовик, привыкший убивать и готовый быть убитым, да еще в день победы (пока так), нам с вами, слава Богу, видеть не довелось и уже никогда не доведется.
Думаю, проживи вождь и учитель или его неуемный преемник-антагонист еще лет 10, каждый из них вернулся бы к этой теме и нашел бы ей решение и применение, значительно отличающиеся от тех, что предложил стране Л.И.Брежнев. А он, между прочим, нашел гениальный выход из идеологического тупика и не менее гениально остановил нарастающий приток фронтовиков в пенитенциарную систему. Он понял, что если остановить повальное всесоюзное пьянство 9 мая, нужно его возглавить и придать ему организованный характер.
Должен заметить, что если мы хотим понять роль личности в российской истории, мы должны внимательнее присмотреться к праздникам, появившимся по воле или при попустительстве той или иной личности. Они могут об этой личности многое рассказать.
Но у этого сталинского и хрущевского «равнодушия» была и оборотная сторона. Народная память о недавно пережитом потрясении, не отредактированная официальной пропагандой, какое-то время жила своей жизнью, по своим законам и в формах, нам теперь уже, к сожалению, недоступным.
Мое идеологически чистое пионерское сознание было изрядно смущено фразой, вскользь брошенной бабой Пасей: «Слава Богу, что у нас не было партизан».
Как я уже писал, Одесская область – пространство безлесное, и партизанам, даже если кто и вздумал бы в них податься, было просто негде прятаться. Уже начавший привыкать (спасибо советской школе!) к героическому образу партизан и подпольщиков – народных мстителей, действующих в полном согласии и при активнейшей поддержке солидарного с ними местного населения – я с удивлением узнал от бабушки, что отсутствие народных мстителей на всем пространстве Долинского района уберегло село от двух равновеликих бед – террора карателей и партизанских поборов.
Такая позиция показалась мне крайне непатриотичной, но я любил бабушку и поэтому милостиво списал этот непатриотизм на ее неграмотность. Что взять с человека, который умеет только расписываться, да и то печатными буквами?
Но это замечание неграмотной бабушки в итоге оказалось поворотным в моем понимании войны. Сегодня, систематизируя все то, что я слышал о ней на протяжении 1950-х – 1960-х г.г., я прихожу к выводу, что война, за малой временнОй дистанцией и попустительством надзирающих органов, была самым личным, свежим и трагическим переживанием всей моей многочисленной украинской родни («родыны»). Воспоминания, а точнее - разговоры о ней - были обязательной частью застолий и вечерних соседских посиделок. При этом военная тема еще слабо выделялась из бытовых, не существовала отдельно от других тем и не требовала для своего возникновения специальных поводов.
В моей самой ранней памяти она присутствовала совсем рядом: в почему-то очень глухих и осторожных перешептываниях жителей Долинского о госпитале, в котором за высоким забором будто бы доживают свой страшный век жуткие безрукие и безногие калеки, «побитые на фронте». Она напоминала о себе редкими, но глубокими запоями нашего соседа – отставного полковника, во время которых он крушил вывезенную из Германии мебель, а потом долго навзрыд плакал во дворе. А однажды, как с сожалением сказала бабушка, «порубав саблею уси ковры». Его не осуждали, как других пьющих, а жалели. И это была особая жалость (жалость-сочувствие, жалость-понимание) тех, кто пережил оккупацию, к тому, кто заплатил какую-то неведомую, но очевидно страшную цену, освобождая «вид нимцив» Долинское, Украину и всю страну.
Мой дед – рядовой Федор Галущенко - ушел на фронт в июле 1941 года из военкомата Тирасполя. Перед уходом он прозорливо наказал своей жене – моей бабе Пасе (Паше, Прасковье) – как можно скорее уезжать с детьми к родне в Долинское. Бабушка была женщиной очень сильного, почти деспотического характера, но авторитет мужа был для нее непререкаемым. И она, набив скарбом пару мешков и прихватив с собой троих дочерей, сумела сесть в военный эшелон, шедший через Мардаровку – железнодорожную станцию, которая и сегодня располагается на середине пути между Одессой и Кишиневом и от которой до Долинского самый короткий путь.
Перед Мардаровкой на эшелон навалились немецкие самолеты, и, спасаясь от бомбежки, машинист начал маневрировать: на полной скорости проскакивал станцию, останавливался и на полной же скорости сдавал назад, к исходной точке. Быстро поняв, что эти маневры вряд ли кончатся добром, бабушка решилась на отчаянный, но как оказалось, спасительный шаг. На первом заходе она в открытой степи заставила выпрыгнуть из вагона старшую дочь Любу и сбросила ей мешки. На втором столкнула ей в руки среднюю дочь – мою маму. На третьем выпрыгнула сама с трехлетней младшей дочерью Зиной на руках.
Воссоединившись, женская часть семьи Галущенок пешком двинулась к намеченной цели, оставив позади эшелон, который буквально через полчаса немцы таки раздолбали в щепки.
Рассказы о почти трех годах, прожитых моей мамой и всей нашей родней в оккупации, отпечатались в моей памяти несколькими событиями разного масштаба. Рассказы о них были полны внутреннего драматизма с некоторой примесью специфического юмора, но напрочь лишены пафоса.
Самыми страшными, как говорила бабушка и моя мама, был зеркально повторившийся приход и уход немцев. Первыми в Долинское пришли фронтовые части в серых, как всем запомнилось, мундирах. Они были уставшими и злыми, но сорвать свою злость ни на ком не успели: их очень быстро сменили «эсэсы». Эти стояли в селе дольше и за отпущенное им время перестреляли почти всех евреев, на свою беду не успевших или не сумевших эвакуироваться. А поскольку еврейская община в довоенном Долинском была довольно многочисленной, крови пролили много.
Больше всего бабушку, никогда не отличавшуюся толерантностью к евреям вообще, что не мешало ей уважать, привечать и опекать конкретных представителей этой национальности, - так вот, больше всего ее возмущало то, что «эсэсы» несколько дней забавлялись кровавой игрой: выискивали несчастных по огородам, летним кухням и погребам, выгоняли на улицу и гнали выстрелами вдоль нее. Когда забава надоедала, жертву убивали, окружали труп и долго препирались, чей выстрел оказался решающим.
Летом 1944 года все повторилось в обратном порядке: сначала появились «эсэсы», опять стреляли, но теперь уже во всех, кто подворачивался под горячую руку. Их сменили уставшие и злые фронтовые части. А потом уже пришли наши.
Двухгодичную паузу между этими событиями заполнили румыны. И здесь весь тон и эмоциональный настрой бабушкиных воспоминаний резко менялся. О немцах она рассказывала хоть и со страхом, но и с некоторой долей уважения – как об очевидной организованной силе, которая все-таки пощадила ее и ее дочерей. Рассказы о румынах были пропитаны иронией, замешанной на презрении к объекту описания, и неизменно сопровождались изображением в лицах комичных сцен. В ее изложении румынский солдат представал глупым, расхристанным, грязным, жадным и вечно голодным попрошайкой. Румынские солдаты, подобно ильфо-петровским детям лейтенанта Шмидта, разбили село на зоны ответственности и регулярно обходили каждый свою в поисках мамалыги и вина. Были среди них и свои нарушители конвенции паниковские, которых, нисколько не боясь последствий, взашей изгоняли из хат их владельцы.
Зная о вороватости оккупантов, жители Долинского благоразумно попрятали от них все более или менее ценное. Когда в пустую хату приходил «свой» румын, его поили, кормили и укладывали спать. Выспавшись, он перемещался в соседнюю, уже предупрежденную, хату. Так все два года жителям Долинского удавалось избежать каких-то серьезных эксцессов и обеспечить себе более или менее сносное существование.
Немцы сразу восстановили в Долинском колхоз, заставив вернуть в него все имущество, которое жители мгновенно растащили в короткий период безвластия. Как и коммунисты, на общем собрании они довели до колхозников план поставок пшеницы, подсолнечника и кукурузы. А поскольку пример с отстрелом евреев четко дал понять, что уж насколько советская власть скора на расправу, но ей есть чему поучиться у немецкой, колхоз начал исправно поставлял в Германию все, что было предусмотрено планом и даже сверх плана.
Кормились тем, что давали сад и огород, и жмыхом (это такие лепешки спрессованных в ходе отжима масла семян подсолнечника), украденным с местной маслобойки. Румыны-охранники, видимо, надеясь на то, что их подопечные будут щедрее на угощение, смотрели на воровство сквозь пальцы, и в Долинском сложилось даже подобие планового воровства. Главное, нужно было придерживаться негласной очередности посещения маслобойки и не брать лишнего.
Вот это мирное сосуществование населения с оккупантами и даже ударная работа на них поразили меня больше всего. Благодаря той идеологической кампании, которая начала разворачиваться с подачи Л.И.Брежнева, Великая Отечественная оформлялась как тотальное сопротивление врагу. А здесь хоть и вынужденное, но сотрудничество с оккупантами, выстраивание какого-то подобия договорных отношений. Хоть немного оправдывал этот «коллаборационизм» единожды слышанный мною рассказ сестры моей бабушки – бабы Натальи – о крестном ходе в Долинском то ли 1942, то ли 12943 года. Его участников и свидетелей поразил и повеселил местный поп. Был он изрядно пьян и, вероятно, хмель стимулировал в нем прилив патриотических настроений. Возглавив шествие и помахивая паникадилом, он вместо молитвы речитативом поливал матом Гитлера, всю немецкую нацию и примкнувшим к немцам румын. Народ от души потешался забавному зрелищу. А баба Наталья после многозначительной паузы подчеркнула, что на попа никто не донес, и умер он в своей постели вскоре после освобождения Украины.
Еще один эпизод времен оккупации я слышал в двух версиях – бабушки и ее старшей дочери Любы. Опуская незначительные расхождения, даю общее содержание. Перед войной у Любы появился жених – молоденький моряк-черноморец Иван Олейников, мой будущий крестный отец. Летом 1941 года он, переквалифицировавшись в морского десантника, защищал Одессу, был тяжело ранен (3 осколка взорвавшегося сзади снаряда влетели ему под каску, навсегда остались в затылке и счтали причиной частых приступов очень сильной головной боли) и попал в плен.
В августе 1942 года какая-то женщина на Долинском базаре рассказал бабе Пасе, что вывела из лагеря военнопленных своего родственника, который «бачил там вашого Ивана». Бабка – женщина, в которой до последних дней парадоксально сочетались взрывная эмоциональность и холодный прагматический расчет – обстоятельно выспросила эту женщину о расположении лагеря, цене, за которую она выкупила своего родственника, и кинулась домой. Вместе с дочкой-невестой они собрали, по разным версиям, большущий шмат сала, бабкины золотые то ли серьги, то ли кольцо (скорее, и то и другое), три десятка яиц и двинулись в сторону Одессы. На вторые сутки пути они таки наткнулись на лагерь советских военнопленных. Как говорила бабушка, это был огромный кусок степи, отгороженный колючей проволокой, которая в одном месте размыкалась подобием ворот. Рядом стоял навес, под которым разместилось лагерное начальство.
Обмен сала, яиц и золота на дядю Ваню, по замечанию бабушки, прошел без проволочек и к обоюдному удовольствию. В руки немецкого офицера перешел узелок с добром, а бабке и невесте вынесли на носилках то, что на тот момент осталось от лихого десантника.
То, что дядя Ваня страшно истощал от ранения и голода, возможно, его и спасло: две женщины сумели на своих спинах дотащить его до Долинского. Как и чем они его выхаживали, я не знаю. Но выходили, и встав на ноги, дядя Ваня как-то сумел перейти линию фронта и довоевать до мая 1945 года, вернуться, жениться на тете Любе, стать физруком в местной школе и даже поступить на заочное отделение Одесского пединститута.
Что было дальше, я узнал от мамы только в конце 1980-х – до горбачевских послаблений эта тема была семейной тайной. Так вот, в 1948 или в 1949 году, когда дядя Ваня на свое счастье уехал на очередную сессию, за ним пришли районные чекисты. За отсутствием подозреваемого в оборот взяли его жену. Тетю Любу неделю таскали на допросы, на одном из которых следователь бил ее по голове рукояткой нагана. Хотел следователь одного: тетя Люба должна была признаться, что дядя Ваня – изменник Родины, сотрудничавший с немецко-фашистскими оккупантами. И оперировал бумажкой, которую тетя Люба на радостях неосмотрительно подмахнула перед тем, как забрать своего жениха из лагеря. Оказалось, что она подписала за бесчувственного десантника типовой бланк с обещанием не воевать с Германией и всемерно помогать новой власти. Вот оно – качество немецкой бюрократии и советского следствия!
Тетя Люба, всю жизнь проработавшая в торговле и смертельно – до многодневного изнурительного поноса – боявшаяся ревизий и ревизоров (объективности ради замечу, что у этого страха были основания), на допросах мужественно молчала и ничего не подписала. Но успела каким-то образом предупредить дядю Ваню, чтобы он ни в коем случае не возвращался в Долинское. Где он скрывался около полугода, я не знаю, но когда ему надоело прятаться и он, готовый ко всему, вернулся домой, оказалось, что он уже никому не нужен. Что произошло за это время – Бог весть, но все потери дяди Вани ограничились тем, что его за неуспеваемость изгнали из института и на 2 года отстранили от работы в школе.
Сам он ни о своих фронтовых подвигах, ни о чудесном спасении из плена и лап следователей никогда не рассказывал. А когда за рассказ брались его жена или теща, молча уходил в сторонку покурить. Заядлый рыбак, он так и запомнился мне веселым, жизнерадостным и постоянно слегка выпившим человеком с глазами, в глубине которых прятался страх перед приступом головной боли, который мог наступить в любой момент. Во время этих приступов он забивался в самый дальний угол дома или двора, обхватывал голову руками и смотрел на мир мутным, ничего не понимающим взглядом.
Году в 1966 или 1967 я приехал в Долинское на летние каникулы и удачно попал на переезд семьи Олейниковых из мазаной хаты, построенной еще до войны, в новый кирпичный дом (работа тети Любы в советской торговле и постоянные вояжи дяди Вани с дочкой Ларисой на одесский Привоз с овощами и фруктами из немеряного сада и огорода приносили щедрые плоды).
Переезд сопровождался демонтажем старой мазаной хаты и многочисленных к ней пристроек, в том числе и угольного сарайчика. Роясь в нем, мы с моим двоюродным братом Сашкой Олейниковым вдруг вытащили из угольной пыли в углу ком тряпок, развернув который, хором ахнули: перед нами лежала бескозырка с остатками грязно-бурых бинтов и ветхой ленточкой, на которой хоть и с трудом, но можно было прочитать «Черноморский флот».
Это была фронтовая бескозырка дяди Вани! Мы вынесли ее на белый свет, и тут как из-под земли перед нами выросла тетя Люба, выхватила из наших рук бескозырку и молча кинула ее в топку летней печи. Дождавшись, пока бескозырка полностью сгорит, она повернулась к нам с Сашкой, поднесла к нашим носам внушительный кулак и прошептала-прохрипела сквозь зубы: «Никому ни слова. Убью». Зная, что тетя Люба унаследовала от своей мамы умение резко сокращать дистанцию между словом и делом, мы с Сашкой просто онемели от страха. Впервые я рассказал эту историю только своему сыну и только несколько лет назад. Чем была вызвана такая реакция тети Любы, я не могу понять до сих пор.
Одни из самых ярких и сложных моих переживаний связаны с рассказом бабушки о 3 или 4 днях лета 1944 года, когда передовые части Советской Армии уже ушли на запад, а тыловые еще не подтянулись. Немцев, плененных в бою за Долинское, наши заперли в огромной пустой колхозной конюшне, выставили нескольких часовых и двинулись дальше. Никто, естественно, пленных не поил и не кормил, и на третий день бабушка вдруг увидела, что по улице мимо ее хаты как-то суетливо и словно прячась, одна за одной в сторону центра села перемещаются ее соседки и подружки. Она отловила одну из них, допросила и выяснила, что та идет к конюшне, «бо немае сылы цэ тэрпиты». Оказалось, что с раннего утра немцы в конюшне завыли в голос от голода и жажды. Бабка двинулась вместе с подругой и увидела, как толпа женщин штурмует узкие, поднятые под крышу окна конюшни (я помню ее, мы с Сашкой собирали там конский навоз – кизяк – которым в смеси с глиной бабушка мазала хату), чтобы бросить в тянущиеся из них руки пленных узелки с хлебом, мамалыгой, жмыхом и бутылки с водой. Немцы выли и бились с той стороны стены, а с этой метались часовые, не зная, что делать, выли от жалости, матерились от ненависти и продолжали бросать узелки долинские женщины.
Бабушка скоренько вернулась домой, собрала тот же продуктовый набор и влилась в общую толпу и в общий хор.
Слушая ее рассказ, я пытался представить себе тот фантастический клубок самых противоречивых чувств, которые переживала в тот момент она и все участницы этого невероятного действа, и понять, что ими двигало. Пытался и не мог. Мне хотелось не думать, а вместе с ними плакать от жалости и материться от бессильной злости.
Еще одна военная история, известная мне более или менее подробно, связана с моим дедом Федором. Ушедший на фронт в июле 1941 года, он летом 1944 года на несколько минут появился во дворе бабушкиной хаты в составе войсковой части, освобождавшей Долинское. Он едва успел обнять свою жену и поцеловать дочек и ушел, чтобы пропасть без вести то ли через месяц, то ли через два после этой фантастической встречи.
Бабушка ждала его всю жизнь. А в апреле 1989 года не так прочитала мою телеграмму, ждала меня завтра, а я прилетел сегодня, и она, открыв дверь, упала на колени и с плачем («Мий Хведор прыйшов») обняла мои ноги. Потом, придя в себя, объяснила, что приняла меня за вернувшегося мужа (в то время, судя по фотографии конца 1930-х, я был копией своего деда).
Наконец, очень глухо, по разрозненным замечаниям и фразам мне удалось восстановить (потом мама подтвердила, что так и было) историю о том, как зимой 1941 – 1942 года бабушка с 3 дочками на руках неделю прятать в погребе недостреленную «эсэсами» девушку-еврейку. Ночами она выводила ее из погреба, кормила, грела воду и мыла ее в корыте. На восьмую ночь девушки в погребе не оказалось, а на следующий день по Долинскому прошел слух, что ночью в посадках за селом стреляли. Была ли связана эта стрельба с той девушкой, бабушка и мама так и не узнали.
Помню и рассказ деда Федота – мужа сестры моей бабушки – о том, как уже он сидел в плену в запертой конюшне, вместе со всеми умирал от жажды и был свидетелем того, как несколько солдат продавали остальным пленным кусочки замерзшей конской мочи (ее не успевшие растаять залежи они нашли под кучей прелой соломы). Часто повторял он и глубоко ранившую его историю встречи с маршалом Жуковым. Якобы Маршал Победы спустился в траншею к бойцам, среди которых был и дед Федот, и обещал всем фронтовикам, кто останется в живых, послевоенную райскую жизнь. Война закончилась, дед Федот остался живым, хотя и тяжело раненым (всю жизнь ходил, опираясь на палку и жалуясь на боли в раненой ноге), а рай все не наступал и не наступал.
Так я постепенно узнавал ту сторону войны, которая долго, вплоть до Василя Быкова, Юрия Бондарева, Вячеслава Кондратьева и других творцов «лейтенантской прозы», не входила в официальный культурный оборот и оставалась маргинальной. А по сути в полном смысле слова народной.
Это уже позже появились День и парад Победы, пришла мода носить по праздникам боевые ордена и медали. Сергей Сергеевич Смирнов стал по телевизору рассказывать о Брестской крепости и ее героях, Константин Михайлович Симонов записал и показал всей стране воспоминания кавалеров трех степеней ордена Славы. И война начала стремительно героизироваться, обрастать новыми именами и событиями. Но при этом стала терять ту интимность, то ранящее простодушие и тот личный трагизм, которые так активно жили в народном сознании первые 15-20 послевоенных лет.
Tags: ВОВ
Subscribe

Posts from This Journal “ВОВ” Tag

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 0 comments